Когда я окончил университет, нужно было что-то делать дальше, потому что в Москве началась пробуксовка. Вёл, как и многие мои сверстники-поэты, достаточно богемную жизнь. Постоянные чтения при свечах, какие-то камлания, выпивка – не пьянка, просто выпивали, чтобы разогреться и читать лучше. А что тогда пили? При нашем безденежье – какой-то яд. В общем, я понял, что начинаю крутиться, как белка в колесе, а нужно же куда-то двигаться в литературном и поэтическом плане. Я осознавал, что сделанное мной – это лишь заявка на то, на что я способен. Однажды зашёл к друзьям-математикам, и у них на стене висел портрет необычного бородача. Я спросил: «Кто это?» Оказалось, это отец Павел Флоренский, философ, писатель. Я спросил: «А когда он жил?» – «Его расстреляли на Соловках». Так я впервые услышал это слово – Соловки. «А что такое Соловки?» – «Это первый советский концентрационный лагерь, куда он был сослан». Постепенно я узнал, что на Соловках теперь есть музей. И подумал: почему бы мне туда не поехать? Профессия искусствоведа позволяла работать экскурсоводом где угодно. Собрал вещи, разузнал, как туда добраться. Доехал до Кеми, где два дня ждал катера, который редко ходил и зависел от погоды. Приехал на Соловки и устроился там работать, водил экскурсии. Заодно очень сильно менялся. Год на Соловках стоил для моего мировоззрения и созревания не меньше, чем шесть лет в университете. Во-первых, там была прекрасная библиотека с книгами из монастырских времён, сохранились труды историков, которых в Москве в то время было уже не достать – Забелин и другие. Во-вторых, обстановка была такая, как будто зэки только что разбежались по свистку: огромные параши в центре двора, решётки на окнах. Я жил в келье с решётками на окнах и глазком в двери. Это был распущенный лагерь. После лагеря там существовала школа юнг, куда свозили беспризорников в конце 30-х – начале 40-х годов. Жизнь у них, видимо, мало чем отличалась от жизни зэков. С Соловков я вернулся уже совсем другим человеком.