Когда пришёл новый век, помнится, ещё спорили, когда же он начался – в 2000-м или в 2001-м. Я остро почувствовал, что не только я лично, но и Россия, а шире – всё человечество вступили в какой-то новый эон. Я стал оглядываться на прежние десятилетия. Я родился в 1947 году и думал, что же меня так тревожило и что составляло мировоззренческий стержень моего существования? В разные годы начинается отрочество, даже не юность, а именно отрочество. И я понял, что одна из главных тем моих размышлений и тревог была как раз о том, что будет в следующем веке, куда идёт мир. Я чувствовал, что происходит что-то «не то». Остро чувствовал. Сначала это было «не то», потому что я жил при атеистическом советском режиме, а я очень рано почувствовал себя православным. Меня тайно окрестила бабушка в раннем детстве, в Рыбинске, где я родился, в единственной действующей церкви на кладбище. При советской власти меня резко не устраивало прежде всего повсеместно насаждаемый атеизм и запрет говорить и писать о невинно убиенных со времён революции. Когда я вспоминал такие фигуры, как Флоренский, Клычков, Клюев, Мандельштам, всех замученных и убиенных режимом, мне казалось, что молчать о них – это предавать их память, их творческую судьбу, их жизнь. Поэтому я был в оппозиции к коммунистическому режиму. Когда я оказался на Западе, казалось бы, здесь должна быть свобода, общество, где люди могут конкурировать и творчески, и психологически. Но очень быстро и там ко мне вернулись те же тревоги. Я стал думать: может, это просто я такой, что всё меня не устраивает. Социализм не устроил, теперь вот перед тобой Франция, Германия, Штаты, чего ещё? Но именно там я почувствовал, даже острее, чем в Советском Союзе, что человечество движется к какой-то «неизвестной только глупцам развязке». Что меня смущало? Во-первых, конечно, атеизм. Я видел, как церковь уходит из западной жизни, и цивилизация, хоть и терпит церковь, но не видит её в будущем. Я понимал, что добром это не кончится, потому что вместо христианской морали придёт что-то другое. Я видел, как на её место проникает бесовщина, попросту говоря – Содом и Гоморра. Тогда это всё было, конечно, не в такой степени, как сейчас. Но уже тогда можно было заметить вырождение и измельчение не только творческой, но и политической среды. На смену политикам вроде Миттерана пришли другие, и то же самое происходило повсюду. В эмиграции я почувствовал неблагополучие цивилизации. С наивным идеализмом я думал, что Россия, пройдя через такие испытания и жертвы, к какому-то просветлению придёт, что здесь начнётся духовное возрождение. Россия это заслужила, столько испытав в XX веке. Когда я вернулся, я был первым из политических эмигрантов, кто приехал в Россию, и с концами – 10 лет никуда не выезжал. В 1990 году для меня это был шок. Я увидел, что начался разгул аморальности, грабежа в невероятных масштабах. В отличие от многих своих товарищей по литературному и культурному цеху, я никогда не обольщался 90-ми годами. Всегда видел в них трагедию. Спустя три года после меня вернулся Александр Исаевич Солженицын, который выпустил книгу «Россия в обвале». Это было то же самое ощущение – Россия в обвале. С этим чувством я и прожил последнее десятилетие XX века. А в XXI веке всё, что тогда, поскрипывая, начиналось, закрутилось с удвоенной скоростью. Сейчас мы имеем то, что имеем. Положение в мире напоминает начало 1914 года. Очень тревожно. Вся моя жизнь – сплошная тревога. Можно сказать в шутку, как говорил Фёдор Михайлович Достоевский: «Дай русским мальчикам карту звёздного неба, они наутро вернут её исправленную». Ну, вот я из таких мальчиков. Я живу с этой неизбывной тревогой.