Это было за день до этого вечером. Они пришли к нам после спектакля «Игроки», по-моему. Пришли к нам, мы сидели. Он уже не курил, конечно, хотя нюхал всё время сигарету. Может, и выпил рюмку, но все шутили и были в очень хорошем настроении. Хотя завтра был отъезд, и он, конечно, нервничал, безусловно. Но в нём не было такой неизбежности абсолютно. Мы ничего не почувствовали вообще. И поэтому для меня, конечно, это было огромнейшим шоком. Даже шок – не то слово. Мне позвонила Ира из Лондона. Это было что-то невероятное для меня, потому что я его видел по крайней мере внешне здоровым человеком. Хотя, конечно, врачи сказали, что от сердца вообще ничего не осталось и операция, как они сказали, была бы бессмысленна. Даже если бы она прошла. Но скончался он оттого, что ему доктор начал объяснять, что с ним будут делать и что у него. Это западная врачебная традиция – не скрывать ничего от больного. В данном случае она не сработала. Я думаю, что это был шок. Я думаю, что когда ему сказали, что процент успеха операции не очень большой, это дало импульс каким-то процессам. Я не врач, я не понимаю в этом ничего, но думаю, что у него, как у человека с воображением и фантазией, это сразу сработало. Хотя, как они говорят, всё равно это было бы бесполезно. Только пересадка сердца могла помочь. И, конечно, память о нём во мне существует независимо от всего – от дат, от места на кладбище и так далее. Она во мне есть и будет всегда. Это точно.