Он прощал мне какие-то проступки студенческие, ну, так сказать, не уж какие-то такие чудовищные, но иногда берега, так сказать, было такое, знаете, поведение без берегов. Он чуть-чуть, очень осторожно, меня пытался в эти берега ввести. Но его всегда радовала и интересовала вот эта увлечённость театром. Вообще, увлечённость чем угодно, но, чтобы это была увлечённость, чтобы не был человек, так сказать, такой занудный, скучный, педант или, наоборот, пускай весельчак, но которому всё неинтересно. Он любые театральные развлечения любил и сам принимал в них участие. Я недавно читаю переписку, скажем, Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой с Марией Павловной, дивлюсь тому, что всякий приход Маркова для них он почти как будто, так сказать, ну, такой эстрадник, человек, который за столом рассказывает самые смешные шутки. Он, а не актёр. Значит, в нём это было. Хотя, конечно, были какие-то, очевидно, так сказать, внутренние тайны, о которых мы никогда не узнаем. И были, было, конечно, опасения, потому что всё-таки вокруг людей сажали, и очень многих из его окружения. И поэтому такое вот ощущение того, что смерть близка, вероятно, была у него всю жизнь, а к моменту, когда я с ним познакомился, казалось, что она вот-вот близка, он уже был достаточно больным человеком, хотя очень, так сказать, боровшимся за жизнь при этом. Абсолютно не сдававшимся до поры, до той поры пока ему, скажем, врачи разрешали выехать за границу, он любил бывать везде за границей. Кстати, когда его спросил: «Пал Саныч, а где вам было интереснее всего?», ожидая, что он скажет – в Англии, во Франции, в Америке, в Германии», он сказал: «В Исландии. Вот там люди с ангелами общаются», – сказал он мне, я только развел руками, сам в Исландии не был, но вот ему Исландия. Конечно, он любил ездить по стране. Последний его выезд, по-моему, был в 1975-ом году, ему было уже 78 лет. В Питер на прогон, генеральная репетиция «Холстомера», куда его Товстоногов позвал, они были идеально, так сказать, далекие и идеально близкие отношения. Марков обожал Товстоногова, ценил больше, чем кого-либо из режиссёров его времени. И Товстоногов доверял Маркову. Я помню, как на вечере восьмидесятилетия Маркова в Художественном театре, Товстоногов читал ему стихи собственного сочинения, которые заканчивались: «И, если есть на свете Бог, ты у него – апостол Павел!», – сказал Георгий Александрович Товстоногов. Вот я почти на 50 лет это запомнил. Помню, как-то мы с приятелем брали у него интервью для какой-то газеты на четвертом курсе, и он говорит, садитесь в машину, я вас довезу. «Вы куда?», «Мы там в центр». И слушает наш разговор, а мы хотели пойти, уж простите, в какую-то там пивную. Он сказал: «А вы меня можете подождать? Я очень хочу тут с вами сходить». Это было на Тверской, какое-то было заведение, где подавали горшочки там с пельменями, что такое, не очень стандартное по тем временам. Ну, соответственно, и пиво. Когда мы пришли, он спросил: «А коньяк здесь подают?», – спросил Павел Саныч. И потом мы его пешком вели до, стало быть, проезда Художественного театра, где в гараже стояла его машина. Когда мы туда пришли, шофёр уже уехал, мы его довели до ресторана в ВТО, там ещё посидели, и потом он развозил, отвозил, уже поймали такси, на машине отвозил, развозил нас, так сказать, по домам. Поэтому это было уже, ему шёл начало восьмого десятка лет, потом ему, так сказать, выпивка была запрещена, разрешалось только там чуть-чуть коньяку и чуть-чуть туда можно было наливать «Байкал», который тогда появился. По-моему, ужасное пойло, но он всё-таки чуть-чуть прикасался к этому. И помню, как я приехал, вот, когда последний раз к нему в марте 1980-го года, уже понятно было, что он уходит, он ударился головой, сидел с перевязанной головой. В день своего рождения, 22 марта мы к нему приехали. И, ну, в общем, такие у меня есть фотографии этого, я пока даже не знаю, публиковать их или нет, но ему разрешили чуть-чуть шампанского вот в день своего рождения. Вот я вижу это – умирающий человек, уходящий, за две недели до кончины. Итак, мы с ним просуществовали до, наш курс до 1969-го года, когда я защитил дипломную работу. Предполагалось, что я пойду в аспирантуру к нему. Он хотел, чтобы я помогал в преподавательской работе. Но по разным причинам это на три года было, на 4 года, было отложено. Тем не менее, отношения наши с ним ну, никак не прерывались. Я всегда его навещал в день рождения, и не только в день рождения, и всегда у него было застолье, открытое и для студентов, те, кто к нему приезжали, и одновременно за столом сидят и вполне, так сказать, почтенные, пожилые люди, кого там только не увидишь. Вот это абсолютное… Я сейчас… Это не, так сказать, такое, не внешняя демократия педагога со студентом, он мог быть со студентом и достаточно жёсток, если он видел хамство или, так сказать, такую беспардонность студенческую. Помню, как к студенту, к которому он очень хорошо относился, когда он видел откровенную халтуру, он просто кинул ему его работу. Ну, не в лицо, конечно, но вот швырнул так. Он был при его, так сказать, внешне он был, небольшого роста, а когда уж я, когда я с ним познакомился, он просто был совсем маленький, такой усыхал на наших глазах, но при этом у него была очень, так сказать, я бы сказал, внутренняя мускулистость. Известные истории, я её не видел, когда он после войны где-то в споре с одним из коллег, он оскорблённый, он ударил, там на столе лежало стекло такое толстое, ну, как обычно бывает в учреждениях. Он стукнул кулаком по стеклу, разбил это стекло, и рука была окровавленная. То есть человек, который так вот махом мог это самое стекло, не стеклышко, а настоящее стекло толстое, разбить. И вот я понимаю, что эта фигура, закаленная в диспутах 1920-ых годов, и чего только не приходилось ему пережить, начиная сначала как театральную критику, потом как блистательному театроведу, историку театра, историку Малого театра, и при этом диспутанту, бойцу, когда он стал завлитом Художественного театра, выступавшего на диспутах в эти 20−30-ые годы, это дорогого стоит.