И это было производным от того, что он воспринимал оперу как безусловно поэтический театр, театр, не занимающийся вещами заурядными. Он очень чувствовал, что быт, отдельная правда, детали взаимоотношений и так далее не должны приводить к унылой бытовухе, понимаете. Для него музыкальный театр всегда был поэтическим театром, это был театр не такой, как жизнь в быту. А явление музыкального театра – его сюжеты, его герои – часто связаны с экстремальными событиями, экстремальным течением жизни, и тогда можно петь. Слушайте, да, тогда человеку уже недостаточно говорить и недостаточно молчать. Можно молчать, можно говорить, а можно петь. Вот от этого рождался его музыкальный театр, его представление о природе этого. То, что к своим 52 годам человек не уставал задавать вопросы профессии себе самому и другим, – это, конечно, очень здорово. Не в 25, не в 35, не в 40, а в 52. И всё время рисковал, всё время экспериментировал. Вот эта неуспокоенность очень точно подмечена Покровским, который был его старшим коллегой – между ними была разница лет 20. И, конечно, для Москвы это тогда было, наверное, очень здорово.