После разговора с Кагановичем, Берией и Ежовым у отца и у матери было тяжёлое настроение. Они, конечно, понимали, что дело идёт к концу. Я в то время служил лётчиком-истребителем. Полёт — это часа два, три максимум, а потом, как только освобождался, сразу приезжал к ним, пытался как-то подбодрить. Но настроение, конечно, было гнетущее. Я частенько сидел в кабинете отца — маленьком таком, там у него книги были. Читал. Но через дверь, через тонкую перегородку было слышно, как отец с матерью разговаривал. И вот часто, в последние дни перед арестом, мать всё уговаривала отца позвонить Сталину: «Ну что тебе стоит? Ну, последний раз поговори откровенно, может быть, он поймёт. Ну сделай последнюю попытку. Тебе что, трудно?» А отец каждый раз отвечал отрицательно: «Таня, ну как ты не понимаешь? Для чего я буду звонить? Неужели не понятно, кто это всё делает, от кого это всё идёт? Ведь решает-то он. Я же знаю его отношение ко мне. Что я буду с ним говорить? О чём с ним говорить? Что я ему могу сказать? Это же совершенно бесполезное дело. Вопрос решён. Вопрос давно решён. И ты знаешь, как он решён. Пусть ставят к стенке. Он ведь надеется, что я сам застрелюсь. Вот у меня сколько оружия... Конечно, им было бы легче объяснить партии: "Вот, сердце не выдержало, и всё". Объяснить партии, что и Постышев — враг народа, — это не так-то просто. Конечно, он ждёт и думает: вот застрелюсь, вот застрелюсь... Но я им этого удовольствия не доставлю. Пускай ставят к стенке. Пускай сами делают своё дело. Тут уж я им не помощник. И звонить я не буду. И, слушай, давай о чём-нибудь другом поговорим. Что ты всё это заладила». Вот таких буквально несколько разговоров было.