Ну вот, скажем, судьба Мейерхольда, одного из творцов, как мы всегда писали и говорили, театрального Октября, одного из самых деятельных режиссёров и деятелей вообще театра нашего русского ещё с довоенных и дореволюционных времён. Человек, которого высоко чтил Станиславский, пожалуй, выше, чем кого бы то ни было другого, при всей непохожести их искусства, их поисков, но чтил необычайно высоко, потому что понимал, что это гениальный режиссёр. И в этом смысле он для него стоял и выше Вахтангова, воспитанного Станиславским. Но Мейерхольд, с одной стороны, был как бы свой брат коммунист. Мейерхольд был коммунистом, очень активным деятелем всех театральных реформ, борцом против рутины, против реализма на подножном корму. Модные были тогда всякие выражения для того, чтобы унизить такое, ну, честное, иногда возвышенное, поэтичное, иногда заземлённое, но реалистическое искусство. Мейерхольд совершил трагическую ошибку, не порвав с друзьями, которые в ту пору были и друзьями Сталина. Скажем, Бухарин, который помогал Сталину в борьбе против Троцкого. Каменев, Томский, Бухарин – Бухарин особенно. Бухарин, о котором Сталин мог заявить с трибуны съезда или пленума, что «мы вам Бухарчика не отдадим», почти нежно. Вот Мейерхольд был другом многих деятелей, политиков. А один из своих спектаклей середины 1920-х годов он посвятил Троцкому. Ну, естественно, что ничто не взорвалось в том году, и никто не выговаривал Мейерхольду по поводу такого посвящения – официального, афишного, объявленного посвящения спектакля Троцкому. Но это навеки выгравировано, врезано было уже в мозг, и в душу, и в память Сталина – кому посвятил Мейерхольд спектакль. И поэтому Мейерхольда ждала та же участь, какая пришлась Мандельштаму, Бабелю, то есть людям, которых, в общем, присные, прислужники Сталина могли бы уничтожить единым движением сразу, изобретя – это они были мастера, – поскольку никто подделок их, следственных лжей, следственной грязи никто не в состоянии был оценить, вмешаться, оспорить, поэтому уничтожить было очень просто любого, разным способом, скажем. Вот так случилось и с Мейерхольдом. Он оставался кумиром театральным, не только нашим, не только советского театра. На его репетиции приезжали люди, люди высокого полёта, высокого авторитета в театре, люди с мировым именем. Гордон Крэг мог прийти к нему на репетиции, чтобы посмотреть, как работает Мейерхольд. А репетиции его были бесконечно интересны, иногда интереснее спектакля. Но Сталину режиссёр, который в пьесе Островского одевает людей в красные и зелёные парики, который для жены ставит «Даму с камелиями» – для Зинаиды Райх, прекрасной, – который может посвятить спектакль Троцкому, – вот это подспудно, вот это работало, действовало. Ему этот человек не нужен. И вот начинается игра. Это, я не знаю, говорил ли я уже об этом, Восток умеет ждать. Он умеет ждать и тогда, когда он слаб, чтобы действовать раньше времени, но он умеет ждать и тогда, когда мышонок придавлен, схвачен, лежит бессильный – не сразу перекусить ему горло, черепок этот маленький, так сказать, с хрустом раскусить, не сразу. Нет, пусть ещё оклемается, пусть побежит, пусть ему покажется, что жизнь существует. И так это длилось. Начали даже строить театр Мейерхольда, но это было обречено, потому как это делалось, было ясно, что театр по проекту Мейерхольда, архитектурному проекту, его замыслу, – конечно, там работали и архитекторы, и профессионалы, – но замысел-то весь был его, чертёж главный и построение театра, – что он не будет никогда достроен. И действительно, закрыли театр Мейерхольда. Заметался Мейерхольд, попросил разрешение поехать за границу, лечиться. Он мог бы ставить спектакли в любом театре, драматическом театре мира, но уже ничего ему нельзя было.