Через десять дней состояние его здоровья стало таким, что меня позвали, чтобы я приехал. И я, вероятно, числа 18-го или 19-го приехал в Москву. «Кремлёвки» было две одна в Кунцеве, где лежал основной контингент больных, и на Мичуринском проспекте, где лежала элита. Папа лежал на Мичуринском проспекте. Я туда был доставлен. Узнать меня он узнал, но он уже был не здесь, наполовину был там. Уже совсем не тот разговор, что был у нас за десять дней до этого. Отец практически меня узнал, но не более того даже обрадоваться сил у него не было. «А-а, ты тоже тут?» вот так он меня встретил. Стало ясно, что он умирает. Последние несколько дней осложнились вот какой историей. Я, по большому счёту, в какой-то степени должен считаться убийцей собственного отца, потому что за пять или шесть дней до смерти возник вопрос о подключении его к искусственным лёгким. Нас, Ларису Алексеевну, вдову, и меня, стали уговаривать, что непременно нужно подключить, что это единственное, что может поддержать его жизнь. Я спрашивал только одно кто-нибудь даст мне гарантию, что его можно будет потом от этого отключить, что он не станет окончательной жертвой этих лёгких, к которым его подключат, что он не будет зависеть от этого искусственного аппарата и не сможет освободиться от него, что он снова станет хозяином собственной жизни. Даже академик Перельман, тогда самый главный лёгочник страны, к которому я как-то ближе к ночи позвонил, найдя его телефон, он этим тоже занимался, сказал мне: «Нет, обязательно нужно подключить». Мы не дали разрешение на подключение. Через три дня он умер в пять утра мне позвонили 28 августа, то есть, это было через двадцать дней после моего с ним разговора, где я услышал довольно счастливую для меня фразу.