Ну вот есть Башмачкин — гоголевский Башмачкин. А раз гоголевский Башмачкин, раз у него спёрли шинель, то нас учили: стало быть, это кризис всей системы, крах всей системы. А то, что своих Башмачкиных были десятки миллионов… Это било в глаза и не замечалось абсолютно. Был совершенно невероятный алогизм. Но одновременно всё-таки плакал над Башмачкиным, над всей литературой XIX века — и одновременно был абсолютно слеп по отношению к тому, что вокруг. Всё равно уже пробивалось. И вот это рано или поздно должно было взорваться. Двадцатый съезд. Говорят: шестидесятники — дети двадцатого съезда. Я бы хотел иметь родителей поблагороднее, что ли. Потому что двадцатый съезд, конечно, событие совершенно уникальное. И в то же время крайне банальное. Потому что это общество пало до такой степени, что даже какая-то одна тысячная правда его уже взорвала. На двадцатом съезде — никто не помнит — была правда, чуть-чутошная, о Сталине, о злодеяниях, о лагерях. До 37-го года Сталин у них был хороший, а в 37-м — Сталин стал плохим. И почти не было людей, которые заглядывали в 34-й, 29-й, и в 17-й. Их почти не было. Мне посчастливилось. Они у меня были — Солженицын, Коржавин, Эрнст Неизвестный. Мои просветители. Личностные даже. И то я боялся заглядывать туда. Но одновременно никто не помнит, что на том же 20-м съезде была резолюция: ежели будет мировая термоядерная война, то они погибнут окончательно — капитализм, а коммунизм наконец победит. То есть, сталинско-маоцзэдуновская формула. Более того, Молотова и Маленкова, если мне память не изменяет, снимали под предлогом, что они сказали: может быть, погибнут, и мы погибнем, и коммунизм погибнет. Хотя уже тогда звучала фраза Сагана, Карла Сагана, американского астронома: «Пепел коммунизма ничем не будет отличаться от пепла капитализма».