В институте было для нашей культуры очень непростое время. Это была борьба с формализмом, в кавычках, борьба с космополитизмом. Было постановление партии и правительства о музыке Мурадели, как-то называлась его опера «Дружба…», потом по Шостаковичу врезали, по Прокофьеву, всё это проходило уже в такой... Вы знаете, мы были уже как бы подготовлены, много знали после Воскресенска, после всей этой жизни, которую Россия вела. Мы иначе смотрели на жизнь. Во-первых, мы уже были привязаны, я уже знал великолепно историю искусств, я знал такого художника, как Врубель уже был моим корифеем. Итальянцы мне не нравились, но это вот другое дело, что я просто ещё не был подготовлен, совсем юным был. Мне казалось, что это какие-то постановочные, искусственные работы. Когда смотришь на «Проводы новобранцев» Репина, и всё это прямо как будто с натуры нарисовано. Так вот жизнь, а что это итальянцы? Но, тем не менее, мы всё это знали, у нас были потрясающие фолианты. Мы посещали библиотеку каждый день, почти каждый. Почему? Потому что единственное место, которое было натоплено, было тепло. Зимой холодрыга жуткая, печное отопление. Мы были более-менее подготовлены, понимаете. Формализм. Когда этот термин возник, мы так называли подражание художникам из музеев новой западной живописи. Матисс, например, вот этот натюрморт с рыбками самый безобидный, красные рыбки в аквариуме, декоративные, открытые цвета, холодные цвета, синий, открытый кадмий красный. Нет, ни в коем случае, это признак формализма. А если вы напишете тех же рыбок, но только коричневыми, коричневатым, неярким, неброским цветом это нормально. Передвижники. Вот передвижники, вот идеал, следовать надо этому. Передвижники уже были, висели в Третьяковке. Наш первый визит в Третьяковку жутко разочаровал. Думаю, а где же 20-е годы? Нам Лентулов, Маторин рассказывал, Воскресенский ещё рассказывал: был такой Лентулов, он гири поднимал. «Но он, говорит, рисовал очень здорово, ловко, здорово рисовал». Но ему было трудно, а он, оказывается, учился у Лентулова, и из-за этого был изгнан из ВХУТЕМАСа. Художественная школа была организована на основе великолепных талантливых художников, но многие из них, до войны была чистка в МОСХе, в 1932 году, после открытия Союза быстро приняли всех, а потом многих исключили. И вот среди педагогов была такая публика, мы думали, что это они такие художники вроде хорошие, а занимаются преподаванием. Оказалось, что они смогли нам привить интерес к искусству. Мы уже знали про Матисса, про Пикассо, хотя мы ещё не понимали, что он ломает форму. В основном, это были антивоенные работы Пикассо. Когда я пошёл в институт, а брат мой занимался уже два года, он вдруг приходит и говорит: «Ой, чёрт возьми, как жалко, у нас был такой Максимов Николай Дормидонтович, ещё там какие-то Почиталов, всех выгнали из института, пришли какие-то новые». «А что такое?» «Будем разбираться, ну, я не понимаю». И вдруг собрание, он говорит: «Пойдем на собрание, тебе будет полезно, знать же». Мы пошли на собрание, это уже 50-й год, 49-й, поток идёт из армии, идёт поток уже в мирную жизнь, уже они прошли демобилизацию и уже мирно живут. Масса была поступлений это всё бывшие так называемые фронтовики, хотя это были штабные газеты, художники нужны были, портреты писали. Май Митурич писал портреты вождей, начинал-то, и масса была вот этих вот газет фронтовых, где это не первый эшелон, а второй, третий, пятый, седьмой. Они где-то там, в тыловых частях, издавали газеты, всё. Злились на тех, кому повезло, тот учится, а эти художники, ребята, которые из художественной школы пришли и не служили в армии, а этих призвали. Ну, такая была ситуация. Вот, и вдруг они все на собрание пришли кого приняли, кого нет. Устроили такой разгром, вообще. Алпатова вызвали на сцену, кричат: «Расскажите, кому вы служите, почему вы читаете иностранное?» Тот говорит: «Так это программа, я читаю историю искусств из Западной Европы». «Ааа, а вот томик Репина у меня прострелен». Ну, вот такие вот... Вражда жуткая просто. Его свистят и выгоняют. Пожилой человек, высокий, очень интеллигентный, в очках, жуёт эти очки, всё время не знаю... Ой, ужас. Вынужден был перед этой шпаной отчитываться. Чагадаев там, всё. Это было страшно. Вот моё первое знакомство с институтом. Но я уже понимал, что это противопоставление совершенно другому образу мышления, другого вообще образа жизни. Это уже не какая-то борьба идейная, не идеологическая. Это борьба какая-то... не знаю, как её назвать. Понимаете? Она уже вышла за грань простого спора, дискуссии, они готовы были растерзать вообще, посадить, если бы так оно потом и пошло. Вот уже начинало всё это прочитываться.