Вообще, ты с годами понимаешь, как судьба тебя любит фактически не за что, что вот так повернула. Поэтому, когда передо мной кто-то понтит, – не надо, я знаю, что такое настоящее, я видела это. Какие бы умные слова человек ни говорил, я-то видела, я знаю настоящее, поэтому что уж. И именно через Павла Александровича я очень хорошо представляю Василия Григорьевича Сахновского, который умер задолго до того, как я вошла. Я не была лично знакома с Виталием Яковлевичем Виленкиным, но я представляю, что это за человек. Я представляю, что такое был Сергей Николаевич Дурылин, то есть вот эти люди старого закваса, старой породы русской интеллигенции, которые всей своей жизнью сохраняли прошлое для будущего и собой скрепляли, связывали разорванные времена. И это, конечно, если бы не они, нас бы не было, и при этом мы бы думали, что мы в порядке. Уже когда ему было под 80 – помню его восьмидесятилетний юбилей, но сейчас не об этом. Я говорю про разрывы во времени. Так вот эти разрывы нас волновали. Я помню, как Павел Александрович прихворал и лежал в больнице. Мы с моим другом, будущим мужем, как выяснилось потом, были у него в гостях. И вот мой друг, которому очень хотелось задать этот вопрос, Вячеслав Сергеевич Шалимов, тогда ещё Слава, говорит: «Павел Александрович, я давно хочу Вас спросить, а как это вот Вы с таким счастьем и на свободе?» Я его пнула, но было уже поздно, вопрос задан. Понимаете, я бы никогда не рискнула, хотя тоже: вот что делал наш учитель во время Великой Отечественной войны? Почему не воевал? Как он прошёл сквозь репрессии? То есть письменных свидетельств не было. Свидетельства были только устные. Получалось две истории: писанное и неписанное. И писанное с пропусками, лакунами, искажениями, так что либо ты интересуешься не написанной историей, либо удовлетворяешься вот этой ложью или полуправдой – тогда не надо говорить, что ты кто-то, Homo sapiens. Ты так, болванка для примерки различных концепций и меняешь их в зависимости от того, что нынче в моде. Это не имеет отношения к интеллектуальной моде. Я помню, структурализм и всё это, что носили четверть века. Потом вышла из моды, постструктуралисты пошли. Это интеллектуальная мода, она всё равно обогащает жизнь. Павел Александрович был над модой и вне её. Он ходил в интеллектуальной классике, она ему шла, и он не собирался ничем освежать свой инструментальный арсенал. Он смотрел серьёзно на тебя. И тут он ответил серьёзно, через паузу. Я в эту паузу замерла, прокляла на свете всех режиссёров и всю режиссуру разом. Подумала, а вдруг Павла Александровича это оскорбит или он напряжётся, что его в чём-то подозревают. Я ничем не хотела его задеть или ранить, потому что очень его нежно любила. Когда уже был возраст, особенно по окончании института, в аспирантуре, у меня прибавились знания и отношение к культуре. В этом большую роль сыграл Вячеслав Сергеевич Шалимов, он был постарше меня на четыре года, поумнее и человечески побогаче, и он умно распорядился, чтобы я получала знания то из Берковского, то из Аверинцева. Он очень помог мне в этом. И Павел Александрович… Я стала относиться к нему не просто уважительно, как всегда, бесконечно его уважала, а ещё и за то, о чём он молчал. И как он молчал? С ним я поняла, что в русской культуре важнее, кто говорит, чем что говорится. Это вошло через Павла Александровича незаметно. Самые простые слова он никогда не щеголял криминологией. Он не жонглировал словесами. Он говорил просто, ясно, понятно, внятно, но в этом была непреложность выношенной правды. Говоря просто, ясно и очевидно, он никогда не был банален. Вот тайна Павла Александровича. Казалось, это само собой, но на самом деле это был хлеб насущный, суть театра. Он был очень сущностным. И в этом отношении он относился к театру так же: сущностно. Он сказал, что это Владимир Иванович Немирович-Данченко. И не мне одному помогал. Вспоминаю годы, иногда он рассказывал случай из той жизни, забавный, как думал Павел Александрович. Передо мной открывались ворота в историю. Мы, по-моему, говорили о театральном романе, и я спросила: «Павел Александрович, а что незабвенный Филя – это действительно Фёдор Михальский?» Он сказал: «Да». И тут же рассказал смешную историю. Значит, они были на вечеринке у Ольги Леонардовны Книппер-Чеховой, время позднее. Я поехала домой, и вдруг вижу: сзади чёрная машина едет. Я водителю говорю, поворачивай сюда, а у него руки уже… Ну, как бы... Вот этот жест запомнился нам, мы недавно вспоминали: я говорю водителю «поворачивай», он поворачивает, а машина за нами. Я махнула рукой, говорю: «Давай, езжай прямо». Павел Александрович жил с сестрой Машей, Марь Александровной, и её мужем Алексеем Тимириным. Он был трогательный, домовитый, хозяйственный. Годы шли, никто не молодел, и он брал на себя обиход. Это была очень трогательная семья. Я отвлеклась. Значит, «я поехал, вбегаю, говорю: "Маша, где мой тревожный чемоданчик?"» Вячеслав Сергеевич был цепкий, говорит: «Чемоданчик». Но он из семьи военного, папа полковник танковых войск, поэтому знал, что такое чемоданчик: детские метрики, паспорта, наградные часы – всё, что нужно хватать при тревоге. Для него это слово было знакомо, а я вслед за ним, как попка, повторила: «Чемоданчик? Какой чемоданчик?». Павел Александрович говорит: «Чемодан на случай ареста, он всегда был наготове, чтобы не собирать и не было неожиданности». Звонок в дверь, Маша ахнула: «Не может быть» – «Что не может быть, где мой чемодан?» Открываю, стоит Федька Михальский, качается, говорит: «Паша, ты мою шапку увёз». Ему казалось это очень смешным, он рассказывал как анекдот. Для нас открывалась перспектива 30-х годов, и для Вячеслава Сергеевича это была перспектива. Я говорю: «Конечно, смешно».