Первое, на что обратил внимание, было негативно. Дрожал голос очень, вибрато большое: «В бананово-лимонном Сингапуре, когда поёт и пляшет океан…» А потом, когда я немножко привык к этим интонациям, к этой раскачке голоса некоторой, я стал обращать внимание на его жесты. Жесты были парадоксальные, но невероятно выразительные. Он ухитрялся подчеркнуть суть своей песенки, суть произведения руками, которые были удивительно грациозны, порхали, как птицы. Как кто-то потом пел: «Руки его, как две большие птицы», да? Вот эти две большие птицы порхали, за что его и пригласили в кино, где он снялся в двух больших ролях. Особенно в роли венецианского дожа. И насколько мне помнится, «Анна на шее», да. Играл князя. Мне показалось характерным для него, что в течение исполнения произведения он меняет объекты в зрительном зале. Он мог какой-то отрывок спеть конкретному человеку в 8-м ряду, а потом перевести взгляд, и это производило очень сильное впечатление. Но, конечно, жестикуляция была феноменальная. В антракте почти каждый раз я заходил в гримуборную. Он никогда не был один. А там эстрадники грузинские его окружали. Открывали коньяк, он выпивал одну рюмочку, потом говорил: «Остальное после концерта». Поэтому он был оживлённый, даже возбуждённый. И очень усталый после концерта, как бы опустошённый. Он выкладывался. Он уже был не молод, ему было сильно за 50, уже не юноша. Двухчасовый концерт выдержать! Какие там микрофоны, что вы? Но очень трогательно было – пришли на концерт, на первый особенно, его сверстницы, которые знали Вертинского ещё как Пьеро, ещё как эстрадного кумира. И были даже знакомые его, которые последний раз видели его, допустим, в 1919, в 1920 году, а потом пришли в 1944, в 1943, я уже не помню. Это были очень трогательные встречи, я иногда присутствовал при них. Их помнил, да. Да, вспоминал. По именам называл: Натэлла, Жужуна, Русудан. Очень любил своих дочек, с ума сходил. «Доченьки, доченьки, доченьки мои, будут вам и ноченьки, будут соловьи». У меня к исполнению Вертинским его шлягеров двоякое отношение. Дело в том, что я учился в драматической студии, которая была основана на Станиславском. На правде чувств. А тут эта манерность, она вступала в противоречие с правдой. И я с одной стороны мог оценить мастерство, изящество и своеобразие его исполнения. А с другой стороны это было не моё, и я критически относился к этой манерности, критически относился к подчёркнутой изысканности, что ли. Так что я могу признаться в этом. Но это не отрицает моей оценки его мастерства, его… Как бы это сказать? Ну, это своеобразие, это непохожее совершенно ни на что. Его ни с чем, ни с кем сравнить – ни с нашими эстрадниками, ни с французскими. В искусстве, эстрадном искусстве XX века он так и остался феноменом, торчком стоящим, ни на что не похожим. И, конечно, именно за это его любят, за непохожесть, потому что развелось такое количество похожих друг на друга, как стёртые пятаки, исполнителей с «Фабрики звёзд» или там с другого завода какого-нибудь. Так что общение с Вертинским – одно из самых запомнившихся мне событий моей жизни.