С Вертинским интересная вещь. В моём доме был культ Вертинского до его приезда. Почему? Потому что моя мама – она киевлянка, и она в 1920 году училась на 4-м курсе киевской консерватории. И можете себе представить, какой-то зимний период она была аккомпаниаторша у Вертинского. А Вертинский в образе белого Пьеро издавал с её записью ноты. И у нас были ноты Вертинского с фотографией. И на второй день, на третий концерт Вертинского, а я проникал в своё время в его гримуборную и слушал его рассказы про Америку и про то, как он говорит: «Стекла, стеклянной ткани мой пиджак сделан, в нём не жарко совершенно». И я ему сказал: «Вы знаете, что у нас дома ваши ноты?» – «Что вы говорите?» А он почти все ноты оставил, все издания, мало привёз с собой. Но зато привёз полвагона медикаментов. «Приходите ко мне в гостиницу, принесите ноты». Опять в эту же гостиницу «Тбилиси», единственную приличную. Я у мамы попросил эти ноты, взял – называется «Молитва за Россию». Принёс ему. Он вцепился в эти ноты. В первый раз сказал: «Какой красавчик я был». Это, значит, 1944 или 1943 год, а это 1920 года издания. Раскрыл, пробежал глазами текст, закрыл и сказал: «Вы можете мне подарить это?» Я говорю: «Да, конечно». Отдал ему эти ноты, он вынул открытку с фотографией своей военного времени: «Грише на память от Александра Вертинского». Я пришёл домой, говорю: «Пришлось отдать». А мама говорит: «У меня ещё экземпляр есть один». Мы открыли экземпляр, и там такой текст: «Храмы на щепки, пробил последний 12-й час. Боже правый, Боже крепкий, Боже бессмертный, помилуй нас». Мама говорит: «Он испугался. Это абсолютно антисоветское произведение. Вот почему он попросил, чтобы у него был этот экземпляр, а не…» Тем более что он выступал в клубе Дзержинского НКВД дополнительно. Вот, значит, была такая встреча с Вертинским. Ну, вот когда я наблюдал его в концерте, в антракте, в общении с коллегами грузинскими, которые его спаивали буквально, он мне показался несколько такой изысканно манерным. У меня такое было впечатление, что он ни на минуту не забывал, что на него смотрят. Ну, я уже к тому времени, так сказать, был опытным студийцем и уж такую вещь мог разглядеть. Так что он недостаточно натурален. Но в конце этих его гастролей я понял, что это его существо. Что он не напускает на себя вот эту манерность, а он такой и есть. Поэтому я склонен думать, что с очень трудной судьбой, с очень большими переживаниями… Ну, он из Китая 10 раз писал и Сталину, и Калинину, чтобы его допустили. Его не допускали. И только уже во время войны… Он очень жалел в разговоре со мной ещё тоже в антракте, что у него японцы реквизировали коллекцию пластинок. «Дело в том, – сказал он, – что у меня каждая запись не похожа на предыдущую». И так оно и было. Но японцы реквизировали всю коллекцию. Но он опять сказал: «Но зато я привёз полвагона медикаментов». Так что, в общем, глубоко несчастный, но счастливый в конце своей жизни. А потом я ещё с ним встретился. Я с Ермоловским театром был на гастролях в 1957 году в марте месяце в Ленинграде. Я, конечно, не имел возможности жить в хорошей гостинице. Нас поселили, молодых, в других гостиницах. Но рядом с номером Вертинского жил автор инсценировки, которую я выпустил, спектакля «Всадник без головы» – Илья Зарубин, Рубинштейн он же. И я был у него на ужине после нашего спектакля. И зашёл Вертинский. Это был последний раз, когда я с ним нос к носу встретился. Немножко побеседовали, причём там ещё 3–4 человека было, поэтому отдаваться этой беседе он не мог. Ну и потом, когда Настя и Марианна поселились в нашем доме, тоже где-то перекрещивались – в лифте или в подъезде, где-то встречались. Но уже это было, так сказать, апропо, между прочим.