Для меня это было немного другое пространство, потому что, с одной стороны, я очень глубоко был вросший в нашу московскую среду – того же Иннокентия Просвирнина или Питирима... ну, сейчас не буду это говорить. В нём был какой-то дух, который для меня был ограниченно западным. При всём его высоком интеллектуализме – а это был выдающийся человек – всё-таки он оставался советским архиереем. У меня не было опыта общения с зарубежными духовными лицами, и это был первый опыт. И это сразу бросалось в глаза. Я не могу сказать, кто был выше, кто – ниже, но для меня эта разница была очень существенна. Самое интересное – у нас начали складываться какие-то общения именно в тот момент, когда сила нашей жизни угасала и уже почти угасла. Нам даже не с кем было посоветоваться, некуда было приткнуться. Это уже 90-е годы. И, наверное, единственным таким иерархом, который остался, был он. Ну, ещё был Антоний Блум, да, но я видел его пару раз, у нас не было никаких знакомств. Я ещё в 70-е годы его видел, когда он приезжал, ну, вот в Лондоне пару раз. Но так вот как-то общаться с владыкой Василием – это действительно был для меня последний привет церковной институциональной жизни. Кстати говоря, он сыграл очень важную роль. Даже не знаю, что бы было, если бы не он. Мне, возможно, пришлось бы торчать в академии, не знаю, что там сейчас вообще. Во всяком случае, мы советовались, и это действительно было непростое решение. Настолько непростое, что он сказал: «Я не могу это благословить, может благословить только тот, кто тебя благословил». Мне пришлось возвращаться к своему старому духовнику, с которым, как все говорили, мы разошлись. Что тоже очень интересно, если говорить об институциональности: когда владыка преставился, в академии, в Покровском храме, я подавал записки, а мне один семинарист сказал: «А вы знаете, за кого подаёте? Может, не стоит так подавать».