Есть книги Товстоногова, стенограмма репетиций Товстоногова. Ну, это был продолжатель, он был ученик Станиславского, а я – ученик Товстоногова. Что я могу сказать? Это был мастер, понимаете, он умел ставить спектакли. Сейчас, куда я ни посмотрю и не задам вопрос – умело поставлен спектакль или неумело, – не все умеют сегодня построить. Товстоногов умел построить. Он меня поражал, например, на последних репетициях, когда уже спектакль, вот почти генеральная репетиция или даже генеральная, – он приходил и вырубал пол-акта. Сокращал. Я просто ахал, и актёры ошарашенно на него смотрели, а он говорил: «Вот с этой точки переходим к этой точке. Вот это всё убрать». А что говорил Мейерхольд? Он говорил, что искусство режиссёра – это прежде всего искусство композиции. Что такое композиция? Соотношение частей. Значит, вот товстоноговский урок для меня был в том, что он служил, он понимал темпоритмы действия спектакля по-другому, нежели они были записаны в пьесе. Пьеса – это некий материал, который он мог сокрушить режиссёрской рукой для того, чтобы выпятить главное в пьесе. Ну и главный завет, конечно, Товстоногова – это самый неукоснительный завет, ну не знаю, не для всех, к сожалению, потерянный, но для меня он самый дорогой – служение автору, авторскому языку, авторскому стилю. Я был дурак. Когда с Товстоноговым в его квартире – ну, наверное, раз 10-15 – мы по 2-3 часа беседовали, я был дурак – не записал все эти беседы. Ну как-то вот относился легкомысленно, понимаете. Я не думал, что мне придётся вот перед вами сейчас выступать. Я мог бы рассказать через 50 лет о своих встречах с Товстоноговым. Я был щенок, понимаете, я открыл рот, его слушал, и сам честно с ним говорил, и, боже мой, у нас были такие замечательные общения. Он меня... я его боготворил, он меня любил – честное слово, это я ничего не преувеличиваю. Но иначе он не дал бы мне ставить, потому что у меня не было театрального образования. А он мне дал, дал своих лучших актёров своей труппы – Басик, Басилашвили, Лебедев, а я только имел опыт работы со студией «Наш дом». Но там тоже были такие талантища, только они были никому неизвестны в тот момент. Ну вот так бывает в театре. Он... это же он сделал меня композитором, Товстоногов, потому что я не знал ни одной ноты. Но когда я читал ему «Бедную Лизу» и «Историю лошади», я пел песни без всякого аккомпанемента на свои мелодии, которые мне мерещились в процессе писания пьес. И на худсовете встал вопрос о композиторе, и вдруг Георгий Александрович говорит: «А не надо никакого профессионального композитора приглашать, вот как Марк пел – вот так это надо оставить в спектакле». Вы представляете, какое чутьё у него было? И с моей музыкой, с моего голоса сиплого, вот этого – он и тогда был сиплый – подобрали все мелодии. До смешного доходило, понимаете: сидит музыкальный руководитель Семён Ефимович Розенцвейг за роялем, он подбирает мои мелодии, а я, помню, ему говорю: «Правее, правее играйте». Ну так бывает в театре, понимаете. И с этой музыкой «История лошади» была поставлена на Бродвее, поэтому я до сих пор являюсь единственным советским или российским композитором, чей мюзикл шёл на Бродвее – в течение года по восемь раз в неделю на Таймс-сквер в театре Хелен Хейс. Смешно, да? Ну, ведь это мне самому не верится. Но это правда, друзья, есть программки бродвейские и фотографии, понимаете. Американский режиссёр с моей музыкой ставил. Вот, понимаете, вот это чутьё, вот это понимание... Но он как бы ноздрёй чувствовал, что нужно театру. Не потому, что он меня там за что-то полюбил, а ему вот эта идея так понравилась, и так ему казалось, что это театрально, что он пошёл на такие решения, пошёл навстречу – и вот это и есть мастер. Я тоже научился отвечать на упрёки в том, что у меня нет театрального образования, а я сейчас – народный артист России. Я говорю: «А Станиславский тоже не кончал школу-студию МХАТ, понимаете. И не все битлы знали нотную грамоту, понимаете. И поэтому иногда бывало по-другому». Вот. И я потом стал делать музыку для своих спектаклей – и «Гамбринус» я сочинил, и там романсы с «Обломовым», и вот сейчас для «Анны Нашей». Но только я избегаю слова «написал музыку» – я её не написал, я её напел. Ну, правда, могу в своё оправдание сказать, что в сорок четвёртом году меня бабушка отвела в школу Гнесиных, и меня приняли в школу Гнесиных, потому что у меня абсолютный слух. Елена Фабиановна взяла мою: «Мальчик, дай лапку свою». Вот так вот взяла, потрясла лапку и говорит: «Фортепианный класс». Вот. Я им пел: «Раскинулось море широкое», стоя на табуретке. Значит, было сколько мне? Меньше, чем семь лет. Нет, семь уже было. Вот. Восьмой был. Вот. Ну, потом это была война. Ну конечно, я там полтора года или два года проучился, а потом сил не было. У меня бабушка была ранена в ногу – во время бомбёжки накрывала меня собой, своим телом, меня маленького. Вот. Можно сказать, этот осколок мне мог быть предназначен, но она вот меня спасла – моя русская бабушка Александра Даниловна Губанова. Вообще, во мне три крови: греческая – мама у меня наполовину гречанка, наполовину русская, бабушка русская, ну, отец – еврей. Вот такой коктейль, гремучая смесь. Но три древних крови – славянская, греческая, еврейская.