Ну, вы знаете, на самом деле, наверное, такого яркого киношного примера мне в голову не приходит. Может, придёт, я вам скажу. Поэтому я ограничусь таким общим рассказом. Хрущёв по своему семейному складу, подходу к семье – это был такой, как скажем, глава российской крестьянской семьи. То есть он следил за каждым. Он считал, что каждый должен пройти и опериться в своей жизни, получить то, что он может. Ему больше нравилось, что я стал инженером, чем моя сестра журналистом. Но это ваше дело, что он готов помочь, но, как всякий крестьянин, не содержать своих детей, не помогать им излишней помощью, чтобы не развращать их, потому что потом в жизни они не смогут сами справиться с теми трудностями, которые есть. В нашей семье он, конечно, мало уделял нам внимания, ему было не до этого. Я реально только после войны мы стали с ним общаться. До войны я помню, был маленький, в войну он был на фронте. И так же, как в крестьянской семье, его слово было последним. Даже я не могу это объяснить. Он не интересовался нашими делами, считал, что «вы должны делать всё сами, если у вас есть уроки, так вы сами решайте, что вы получите». Если начнётся скандал, то тогда он за плохие отметки, за что-то мог выговорить, не больше. Он на нас не кричал, этим занималась мать. Но была так построена семья, что его слово было последним. Это было построено на этом же внутреннем российском крестьянском уважении главе семьи. Если он говорил, что это будет так, и пойдём туда-то и будем то-то, или это вам делать не надо, то никому в голову не приходило, мне, например, начать спорить, скандалить и говорить «я хочу, я не хочу». Он любил, с другой стороны, он уделял нам достаточно много внимания. То есть по выходным дням он таскал нас всё время с собой, пытался нас научить. Такой образ натаскивания. Он что-то рассказывал, что его увлекало. Я помню, в Киеве, сколько мне тогда было, я был, наверное, в седьмом классе. У него была главная проблема – строительство. Киев разрушен, из кирпичей строить плохо. И я это с детства помню: в воскресенье садился он в машину, и тогда его волновали гипсовые перегородки, потому что их можно ставить. До сих пор помню: это не доски, которые нужно штукатурить, их легче. И вот эти гипсовые перегородки мы ездили смотрели, был какой-то инженер. Потом началось панельное строительство вместо кирпичного. Уже я помню инженера Михайлова, инженера Лагутенко, и этот завод, и эта плита, и эта панель. Или он выезжал в колхоз. Он вёз нас туда и объяснял, почему нужно это сажать так, а это так, и какие расстояния где. То есть он пытался как-то нас всех вовлечь именно в свою жизнь, связанную с производством. При этом никогда не было никаких разговоров, допустим: вот я вчера поругался с Маленковым, и он такая сволочь. Знаете как бывает в семье, так сказать, всегда кто-то с кем-то. Нет, это, так сказать, всё исключалось из всех этих вещей. Вот у мамы бывало, то есть, так сказать, исполнительной властью, призывающей к порядку – это была Нина Петровна, она, кстати, была более такой серьёзный человек, но это входило. Я повторяю, что психология семьи была такая, что если он говорил, этого нельзя делать, и при этом ещё у него было раздражённое или сердитое выражение лица, этого хватало, чтобы в голову не пришло, что можно ослушаться. Причём не потому ослушаться, что он узнает. Мы, большинство, знали, что он не узнает никогда, потому что завтра сядет на машину и уедет, но уже раз сказано, что нельзя, то нельзя. Сейчас трудно это себе вообразить. Надо сказать, уже в нашей семье этого нет, дети спорят и говорят: ты не прав, ты не хочешь. А вот сказать в детстве, допустим, отцу, что ты не прав, – в голову не могло прийти. Уже когда выросли там. Точно так же, наверное, вёл себя со своими десятью сыновьями курский крестьянин, который говорил: «Ты, Ваня, будешь пахать, а ты за водой пойдёшь, а ты доить». И он не мог предположить, что Ваня будет говорить: «Я пахать не буду, потому что я на речку хочу», а другой: «А я доить не пойду, потому что ещё чего-то». Я просто пытаюсь объяснить, не оценить.