Ну вы знаете, наверное, он ощущал. Я об этом не знала. Наверное, он делился с мамой. Но, может быть, были какие-то случаи. Я не знаю, честно говоря, хотя, конечно, интересно было бы. Наверное, это же было нормально, и не только людей, которые достигли каких-то высот, а за каждым смертным чувствовалась рука. Поэтому естественно. Просто мне не были известны какие-то особые случаи. Он реагировал всегда очень болезненно. Такие случаи были. И редактура, я уж не знаю, как это назвать, цензура была очень серьёзной. И стихи были как дети. Поэтому если от какого-то ребёнка по какой-то причине отказывались, то это воспринималось как просто физическая потеря, а не только моральная. Я опять же не могу, потому что это происходило вне дома, это происходило где-то – или в Союзе, или ещё где-то, или в издательстве. Он просто приходил мрачный, он запирался, он разговаривал с мамой. Мы не были к таким разговорам допущены, потому что нас всячески старались оберегать от этого, от такого советского давления. Поэтому в том-то и дело, что я не могу ничего конкретного по таким поводам сказать. Я видела только, как всё хорошо, как у нас сытно, как красиво дома, что на столе стоит. То есть в основном это. Поэтому в эту грязь нас с сестрой как-то не очень допускали. И я думаю, что это правильно, потому что детство как-то не должно быть омрачено, если родители могут оградить от этого. Он был не скрытный, он был очень скромный, сдержанный, да. Нет, он мог замкнуться и, скажем, мама могла узнать о том, что произошло, спустя, я не знаю, несколько дней. До такой степени. Я никогда не обсуждала. Мама, наверное… но просто с меня даже взять нечего – никогда. У нас были более какие-то, я не знаю, как это сказать, бытовые отношения, наверное. Что приготовить, куда сходить, куда поехать, что почитать. Но не где ты был там в ЦК КПСС и что тебе там сказали. Мне это просто было неинтересно и скучно. И в силу своего возраста, наверное, мне было совершенно наплевать, что там в ЦК КПСС.