Я к нему пришёл уже в середине дня, и все мы пошли на пляж не потому, чтоб уйти как-то из помещения, из этой замкнутой среды, но потому что особенно Раиса Максимовна волновалась по этому поводу, она считала, что в каждом углу, в каждой панели, в каждом лестничном марше стоят жучки и везде нас слушают, поэтому, чтобы поговорить всерьёз и откровенно и что-то сделать надо, пошли на пляж. Мы там сели в будку с Горбачёвым. Раиса Максимовна нервно ломала карандаши, у меня тоже не оказалось ничего с собой, вырвал из блокнотика листочки какие-то. Он говорит: «Вот иди, иди, иди» — меня даже немножечко резануло, потому что он с ней очень вежлив бывает. А здесь он ей сказал: «Давай иди, мы здесь…». И он начал диктовать, я стал записывать на этом листочке карандашом по пунктам, значит: включить связь, потребовать объяснение, выслать самолёт, чтобы он мог улететь в Москву, обращаться ко всему миру и так далее. Ну, вот известный документ. «Ну, дальше что? Как мы будем переправлять?» — «Ну, — говорит, — давай думай, как будем переправлять». Я говорю: «Вот у меня есть такая идея. Оля Ланина — молодая мать, у неё только что родился сын. Сын там ничего не знает. Отец лежал с инфарктом, каким-то сердечным приступом, лежал в Москве. Я буду качать права у этого Генералова, чтобы он сжалился и разрешил Оле улететь в Москву. Ну, разумеется, этот листочек нужно будет очень основательно спрятать». — «Ну, — говорит, — да, ты подумай насчёт этого». Я вернулся к себе. Раиса Максимовна меня перехватила и говорит: «В карман не кладите, в карман не…, и там у себя где-то потом, когда Оля перепечатает, спрячьте, не кладите в сейф» — «Ну, хорошо, ладно». Я опять пригласил к себе Генералова. Он вежливо пришёл ко мне и сел. Я говорю: «Владимир Георгиевич, что вы делаете? Вы офицер, вот женщина мечется, малое дитя у неё в Москве, отец больной, ничего не знает, она связаться никак не может. В чём дело, почему её нельзя?» — «Нет, Анатолий Сергеевич, чтобы она уехала, это совершенно исключено, вы не понимаете?» Я понимал: выпустить человека, который будет свидетелем того, что на самом деле происходит и что Горбачёв арестован? Я говорю: «Ну, хотя бы позвонить она могла бы». Тут он повторил, что «я не имею обратной связи, на Мухалатку мы её отвезём». А я уже проинструктировал её, что если ей удастся вырваться, то оттуда она позвонит в Москву своим родителям. У меня немножко хронологически смещается, потому что к этому тексту на бумажке присоединилась на другое утро ещё плёнка, записанная ночью этим самым зятем Горбачёва, где он, по существу, визуально повторил на плёнку то, что было на бумажке написано. И тут же появился не только этот текст, но и плёночка, которую мы закрутили в такой узелочек маленький, и Ольга должна была это спрятать. Тут появилась знаменитая фраза, когда я ей говорю: «Спрячьте, в трусики положите, там, наверное, обыскивать не будут». Ну, в общем, так или иначе, ничего не получилось с тем, чтобы он её отпустил. Но он согласился разрешить ей позвонить по телефону. Обставлено это было таким образом: с ней сел охранник и повёз её за двадцать километров на Мухалатку. Она проехала по этому шоссе, потом рассказывала, что через каждые сто метров стоят и пограничники, и ещё какие-то – она не могла разобрать форму, в какой-то форме, омоновцы, что ли. Её посадили у телефона, рядом сидит этот охранник. Она позвонила, подошёл брат, она начала что-то ему говорить, потом разрыдалась, и он кричит: «Что она?», а путно объяснить ничего не может. В конце концов, ей удалось хотя бы обозначить, что она жива и здорова. Я её попросил: «Позвони и моей жене, тоже скажи, как из тюрьмы обычно – “жив, здоров”, что-то случилось, скоро вернусь», но ей не разрешили позвонить моей жене вообще. И очень быстро он придавил эту трубку, и всё это таким образом кончилось. Она приехала в полном расстройстве, хотя она женщина мужественная, храбрая. Так кончилась эта наша попытка прорваться во внешний мир с помощью записанной ленты и бумажки, продиктованной Горбачёвым.