Для меня это был второй отец, по сути, потому что если бы не он, я бы композитором не стал вообще. Потому что вряд ли я даже начал бы этим заниматься серьёзно. Я не думал… Ну как, у меня дядя – гениальный композитор. Ну что, куда мне, я же не могу сравниться с дядей. А если нет, то тогда какой интерес? Он мне вбивал это и всё время говорил. Даже когда он заставил меня поступать в аспирантуру, потому что я не хотел, он сказал: «Нет, ты должен поступать, потому что я хочу, чтобы ты был моим ассистентом». Значит, мне пришлось поступать. И самое главное, что, даже закончив консерваторию уже по композиции и уже аспирантуру, когда я стал входить в жизнь Союза композиторов тогда, когда ещё были живы все великие… Ну, вот, Дмитрий Дмитриевич – я встречался с ним и был с ним знаком. И вот это всё он как-то вёл меня и учил не только писать музыку, но и общаться с людьми. Потом, когда я уже стал членом Союза, я видел, как он это всё делает. И это было очень интересно. Он не был противоречивой фигурой. Он был человек своего времени. И он виртуозно делал то, что было по силам сделать в то время, чтобы, самое главное, не разрушить это сообщество, которое называлось «Союз композиторов». Потому что по своей мощи это была крайне авторитетная тогда, могущественная и богатая организация. 2% от отчислений от музыки Чайковского, вообще от Глинки до, по-моему, Лядова и Римского-Корсакова, шли в Фонд Союза композиторов. И весь Союз существовал на это. Это был самый главный доход, который, к сожалению, в 1990-е годы был отрублен, и организация стала просто нищая, хотя всё это можно было сохранить. Он был очень на высоком положении, как, собственно, и все тогда руководители творческих союзов. Ещё выше был Союз писателей, Союз кинематографистов. Но благодаря ему мы вообще-то были довольно свободны. Да, конечно, он там выступал за традиции, против авангардных всяких веяний – додекафонии, конкретной музыки и так далее. Но все, кто её хотел писать, писали. И более того – тихо, но играли. С этими людьми что-нибудь было – арестовывали их или что-то? Нет. Они сидели, да, они пыхтели, тихо возмущались, но их всё равно в Доме композиторов играли. Я же помню массу премьер – и Альфреда Шнитке, и Денисова. Их играли в Доме композиторов на наших внутренних клубных концертах. Да, они шли без рекламы, без всего. Но народ набивался, потому что было интересно. Если бы он их закрыл, он бы пошёл против своей совести, потому что он всегда нам говорил: «Запрещать не надо, пусть они живут». Вот у него была такая система. И для того времени я абсолютно считаю, что она была, может быть, единственная. Конечно, были недовольные, потому что хотели по-другому. Но если бы он захотел, ему не дали бы самому Хренникову это сделать. И если бы его сняли, я не знаю как, то кто бы пришёл, и что бы началось. Вот этого уже никто не хотел – ни те, ни те, ни те. Они понимали, что при нём, да, его на орден не пошлют или Ленинскую премию не дадут, но он будет работать, получать деньги, и в тюрьму его не посадят, и никуда не сошлют. Вот это народ прекрасно понимал. Я не согласен с тем, что он был противоречивый. Он был абсолютно очень умный, очень хитрый, блистательный дипломат, который всё-таки, действительно, я потом узнал позже, добился отмены постановления 1948 года по музыке. Отменить формально постановление ЦК – это же какую штуку надо было провернуть, понимаете. А формально это постановление висело. Было постановление 1948 года, и оно существовало. И все партийные деятели, особенно боссы, всегда могли достать из кармана это постановление и сказать: «Подождите, а у нас это постановление против Шостаковича, Прокофьева, и это всего, его никто не отменял». И так и делали. И он добился отмены. Это было колоссальным воздухом для внутренней свободы – того, что ты можешь делать.